Губы ведьмы слегка приоткрылись, как будто она хотела сказать что-то еще, высказать свою мысленную догадку – ее слова все же зацепили его, и, может быть, он не сможет отмахнуться от них мгновенно и забудет не сразу. Да, она – злодейка, беспринципная, циничная женщина, у которой не дрогнуло сердце, когда она писала портрет собственной племянницы и думала о том, как поселится в ее теле и захватит власть, которая принадлежала ей ничуть не меньше, чем этой девчонке. Но она не стала ничего говорить: хватит и того, что она видит. Ни к чему нажимать слишком сильно: Дауд был из тех, кто если и гнется, то только поначалу – для того, чтобы ударить, разогнувшись.
– Пускай так, Дауд, пускай, – она покачала головой и неопределенно махнула рукой, не стремясь продолжать этот спор, потому что ему нужно время, чтобы обдумать сказанное ими обоими, как и то, что происходило там, а настоящем мире, а она свое уже сделала. – Тебе виднее, какая там справедливость. И действительно ли это справедливость.
Абеле рассказывал ей, что рабочие «наконец-то начали приносить настоящий доход». Она не была глупой и понимала, что это означает на самом деле: что он сдирает с людей по три шкуры, чтобы жрать, пить, трахаться с кем угодно и содержать помпезный дворец. Он знал, как получше ввинтиться в этот мир и заставить его приносить деньги, но Далила опасалась, что герцог перегибает палку. Именно то, о чем она говорила Дауду.
Он согласился слушать, и она начала рассказывать историю, которую прежде всегда выдавала понемногу. Даже когда потребовались решительные действия, и она крепко взялась за Абеле, он услышал обо всем не сразу: она выдавала ровно столько, чтобы он успевал все усваивать и обдумывать. С Брианной она отнекивалась и пыталась продолжать хранить болезненную тайну, не сразу доверившись своей первой ведьме. Дауду она сейчас рассказывала все. Старый враг этого стоил и уж точно был умнее ее милого влюбленного герцога: разберется и поймет.
Старая и никогда не ослабевавшая боль снова поселилась рядом с меткой – у самого сердца. Дауд смотрел на нее, и уже этого было достаточно, чтобы не раскиснуть от одного глупого воспоминания. Чтобы бросить на него наглый, насмешливый взгляд, посмотреть ему в глаза и усмехнуться.
– Только не вздумай меня жалеть, китобой.
Далила сцепила пальцы в замок, сжимая их до тихого хруста, и отвела взгляд. Кто знает, что он сейчас может увидеть в ее глазах – она сама не знает, чего в них сейчас больше: ненависти или боли.
– Однажды Джессамина… совершила ошибку, которую может совершить любой ребенок, – ведьма вздохнула. Она все еще не могла простить сестру, но уже не могла понять – за это или за то, что Джессамина на нашла ее, когда у нее была возможность. – Она предала меня, и я так и не смогла ее простить. Она разбила какую-то старую безделушку, стоившую целое состояние, и свалила вину на меня. Старый глава Тайной службы выволок меня в постройку в саду, заставил раздеться и выпорол.
Она вздохнула чуть более шумно, чем обычно, как будто ее все еще пороли, и, сама не замечая, завела руку за спину, чтобы коснуться места, где все еще были шрамы, оставленные этой поркой. Далила сморгнула, сбрасывая наваждение и убирая руку от спины, и снова приглашающим жестом указала на новую картину, на сей раз в красных тонах, с трещиной, какая бывает на стекле, там, где была ее собственная худая фигурка. Да, именно в тот день разбили послушную, бойкую, ласковую девчонку, какой она когда-то была.
«Далила лжет! Она разбила это», – голос маленькой Джессамины звучит торопливо, даже сбивчиво.
«Идем со мной, девочка, – голос у лысеющего мужчины с картины холодный и жестокий, как и положено при его должности. – Пора научить тебя, что бывает, когда не только разбиваешь то, что стоит больше, чем вся твоя жизнь, но еще и лжешь».
– Кожа разве что не лоскутами висела, кровь изгваздала всю одежду, а он уже выкидывал меня и мою мать на улицу. Без работы, без денег, без какой бы то ни было крыши над головой. Я знаю, почему он это сделал: я была опасна для светлого образа императора Эйхорна, величайшего из трусов, который ничего не сделал, чтобы помочь собственной дочери и женщине, которую он когда-то любил. А императору достаточно было сказать два слова, и меня… нас бы вернули, – голос ведьмы звенел от напряжения, отдававшегося болью в скулах. – Он не сделал ничего. Моя мать делала все, чтобы нам было, где спать и что есть, – она не стала говорить, что им нередко приходилось ложиться спать, борясь с не заглушенным чувством голода: это было бы слишком жалостливо. – Первое время немало денег ушло на врача, который зашил мне спину и обработал, чтобы я не подхватила какую-нибудь заразу. Скажи мне Дауд, – она повернулась на каблуках, глядя на китобоя и чувствуя, что ее уже колотит. – Если бы у тебя был ребенок, ты бы позволил кому-нибудь хоть пальцем его тронуть? Смог бы спать спокойно, если бы знал, что сейчас твоя родная дочь шатается по улицам и того и гляди окончит жизнь малолетней шлюхой? А что, – она едва сдерживалась, чтобы не выкрикнуть эти слова, – некоторые любят молоденьких девочек.
Уж она-то это знала.